Эли Шехтман

Обновлено: июнь 1

(08. 08. 1908—01. 01. 1996, Израиль)


Борис Сандлер


Эли Шехтман родился в местечке Васьковичи (Полесье, Украина). Рос он в традиционной еврейской семье. Учился в хедере, затем - в житомирской иешивe, а после смерти матери, ещё будучи подростком, нанялся на работу. Как и многие его ровесники, он был подхвачен революционным ветром, увлечён идеей построения мира справедливости и социализма.

В 1928 году в журнале «Ди ройтэ вэлт», были напечатаны два его стихотворения из цикла אין שפּיל פֿון שנייען (Ин шпил фун шнэйэн—В игре снегов). В 1929 году Э.Шехтман поступил на литературный факультет еврейского отделения Одесского педагогического института, который окончил в 1933 году. Затем он перебрался в Харьков, тогдашнюю столицу Украины. Видные еврейские писатели, жившие там, знали молодого прозаика по его книгам: אויפֿן שיידוועג (Ойфн шейдвэг—На распутье, Харьков, 1930), состоящую из семи рассказов, и פֿאַראַקערטע מעזשעס (Фаракертэ межэс—Вспаханные межи, Харьков-Киев, 1932).

Уже в начале литературной деятельности можно было разглядеть в молодом писателе зрелого и оригинального художника с собственным стилем. До начала Второй мировой войны Шехтман опубликовал шесть книг прозы. Некоторые из них были переведены на русский и украинский языки.

В годы войны Шехтман был на фронте. Демобилизовали его в 1947 году. Писатель М. Лев в своем очерке о Шехтмане пишет: «Что же, спрашивается, может ждать писателя с чувством собственного достоинства, бойца, получившего ранения, офицера по возвращении в Киев? По приказу Сталина для него и таких, как он, были заготовлены тюремные камеры, хорошо охраняемые днём и ночью.» Э. Шехтмана арестовали в конце 1952 года по обвинению в шпионаже и сионизме. От трудовых лагерей ГУЛАГа его спасла смерть вождя народов. Придя в себя, Шехтман сразу же принялся за роман-эпопею ערבֿ (Эрев– Накануне) главное произведение писателя, насыщенное мыслями и раздумьями, своего рода художественное зеркало, в котором отражёна ушедшая эпоха, оставшаяся лишь в воспоминаниях. Первые две книги романа (четыре части) вышли отдельным изданием на идише в Москве в 1962 году. Еще три тома романа увидели свет уже в Израиле, куда Шехтман репатриировался в 1972 году. «Эрев», — пишет автор в предисловии, —менора моей жизни, которая должна осветить грядущим поколениям мучительно-горькую борьбу [семьи] Бояров, их тяжелый кровавый путь сквозь три революции, сквозь погромы и наветы, сквозь две мировые войны».

В 1973 году Э. Шехтман получил премию Главы правительства Израиля «За литературное творчество на языке идиш». В 1981 году вышел в свет автобиографический роман רינגען אויף דער נשמה (Ринген аф дэр нешомэ—Кольца на душе, 1 и 2 книги), который был завершён (3 и 4 книги) и издан в Тель-Авиве в 1988 году. В 1994 году, в Нью Йорке вышел исторический роман Шехтмана בײַם שקיעה־אַקער (Байм шкие-акер—С плугом на закате) – рассказ о семье Маковер, погибшей в огне Холокоста.

Посмертно, в 1996 году, был издан сборник рассказов «Тристия».

«Моей миссией в еврейской литературе, - писал Шехтман, - было и остается не отразить закат еврейских деревень и местечек, а показать всем отрицающим галут, какие мощные — духовно и физически — поколения вырастали в галуте, в самых глухих местах…»

Произведения Э. Шехтера были переведены на иврит, французский, английский, русский и другие языки.

Отрывок из четвертой книги романа «Кольца на душе»

22

А позже, далеко за полночь, возрожденные радостью и восторгом от силы земного родника, она, уставшая и притихшая, уснула, а Даниэль, лежа с открытыми глазами, все еще не понимал: она, эта Виктория Таль, – явь или сон, раскаленное воображение или ночной мираж, а, может, и вовсе – перевоплощение сразу обеих, Стыси и Доли...

Его тяжелые веки падают, но он боится уснуть, ибо может разбудить и напугать ее своим криком – в это время, на рассвете ему выкручивали и ломали пальцы... И он кричит, Даниэль, но не от боли, а оттого, что сломанными, изувеченными пальцами не сможет больше рисовать и его боярская душа сгорит на ветру... Но тут, на исходе ночи, когда под крышей уже началось нежное воркование голубей, когда зеркало на стене медленно голубеет и на нем появляется первая золотистая нить восхода, тут, уже впадая в сон, не в силах побороть отяжелевшие веки, он, Даниэль, вдруг ощущает, что ее плечи вновь дрожат, и чем дальше, сильней и сильней... И странно – ни понять, ни объяснить – ее тело, только что горячее, почти раскаленное, внезапно остывает, мертвеет и леденеет. Ее правая нога, согнутая в колене, лежащая на его ноге, и ее правая рука, обнимающая его, совершенно неподвижны... Ее все еще горячие плечи дрожат. Это внезапно застывшее тело с горячими плечами приводит его в ужас. И когда, с большим трудом разбудив и успокоив, он осыпает ее поцелуями, она, словно оправдываясь и прося прощения, говорит:

– Что мне делать? Мое дитя плачет во мне...

– Вика, ты принесла своего ребенка в жертву...

– Мое имя не Вика, а Асна... Викой звали мое трехмесячное дитя... Вика, Виктория – богиня победы! Я уже стояла у входа в газовую камеру, но женщина, идущая передо мной, – молодая, дивной женской красоты – вдруг обернулась и плюнула эсэсовцу в лицо... Ее расстреляли на месте, а дверь в газовую камеру наглухо забили. Меня отправили в Равенсбрюк... Дайте мне тоже сигарету.

– Почему ты мне выкаешь?

– Вы для меня все еще скульптор из песка... Когда у меня будет от вас ребенок, я вырублю, создам, сотворю вас из камня. Но детей – так говорят врачи – у меня больше не будет.

– А ведь меня тоже, – спрашивает он, всматриваясь в ее глубокие огромные черные зрачки, в которых уже светает, – меня тоже, как все скульптуры из песка, развеет ветер?..

Она берет его бороду своими прекрасными руками:

– Моего мужа немцы убили в сороковом году... У меня на глазах. Вы второй мужчина в моей жизни. Мне хорошо с вами, Даниэль... С тобой... Ты окончишь свой холст, ты передашь радость глаз, выстоявших смерть, ты создашь... Мы оба создадим... У нас обоих раскаленные души...

Через две недели она ушла, и тоже утром, когда он бегал по пробуждающемуся весеннему лесу, кричал в долинах, лежащих в еще чернеющих снегах, звал маму, которую бандиты живьем закопали где-то в лесу... Ее записочку, которую с трудом можно было прочесть, написанную дрожащей рукой перекошенными буквами, он нашел в треснувшей деревянной раме висящего на стене старого зеркала: “Больше не могу... Мы больше не можем быть вместе. Это выше человеческих сил. Наши муки и живые тени, которые мы носим в себе, вопиют из нас по ночам. И они никогда не утихнут... Асна-Вика”.

Печально-робкими пальцами он втискивает записочку обратно в щель и с надеждой, даже с уверенностью смотрит в зеркало: она должна была и там оставить какой-нибудь след – свои большие глаза, сверкающие неистовой радостью, и те, что полны черной холодной тоской, как полуночная вода в глубоком колодце. И он их – две пары глаз – там, в старом пожелтевшем зеркале на стене, увидел. И, протянув к ним, к этим глазам, руки, прошептал: “Асна-Вика!”...

Но на низкой стене, уже залитой солнцем, никого нет. Под крышей воркуют голуби, чирикают воробьи, откуда-то веет смолой, в песке поскрипывает телега, и старческий голос выводит: “Альтэ захн!” – старые вещи! Старик-портной, реб-Исруэль, проехал мимо на тележке с осликом... Даниэль бежит туда, в лачугу, вверх, на чердак, – может быть, она, самая большая тайна всей его жизни, там? Но под крышей все еще стоит плохо написанный портрет Хейрус с пустыми глазами – белыми, пустынными, испуганными, словно, увидев перед собой смерть, не смогли убежать... Он летит дальше, на улицу, зовет ее тихо, потом громче, еще громче, но, уже неуверенно, как тогда, в двенадцать лет, там, в весеннем, залитом вешними водами лесу, когда искал и звал маму...

Он, Даниэль Бояр, искал повсюду: побывал у ее дальней родственницы, но дома никого не застал – она преподает в интернате, где учится его сын. В кибуце узнал: нет, Асна давно здесь не появлялась... Он хочет повидаться с сыном? Сейчас, минуточку... Но отца сын не узнал и языка его – идиша – не понял... Побывал он, Даниэль, и в кофейне художников, прибывших из галута; сидя за столиками, потягивая черный турецкий кофе, они рассуждая, существует ли вообще искусство на идише...

Однажды, еще до знакомства с Викой Таль, он побывал в этой кофейне, где услышал, что у “художников-идишистов даже краски другие”... Они хотели посмотреть его картины или эскизы, но ему нечего было показать – ведь он рисует палочкой на мокром песке... А искалеченные пальцы он прятал глубоко в карманах: о Сталине здесь плохо не говорят. Ведь он, Сталин, оказывает молодому Израилю не только политическую но, главное, военную поддержку... Они были способны из жалости собрать для него пожертвования и кое-какое нищенское пособие... Но теперь, когда она, Асна-Вика, посреди бела дня покинула его, сунув записку в щель пожелтевшего зеркала, он решился пойти даже туда, в кофейню, чтобы спросить о ней. Но безуспешно – никто о скульпторе Вике Таль никогда не слышал... А на него, на Даниэля, уже начали подозрительно коситься, как на не совсем нормального... Вику он нигде не нашел, словно ее следы навеки завеяло песками.

К тому же, после трех недель розысков и расспросов, блужданий и поисков под палящим солнцем, по раскаленным горам и глубинным оврагам, где останавливал и расспрашивал каждого встречного и поперечного, он, Даниэль, вернувшись в свое убежище и уже не найдя там даже записочки, заткнутой в щель, – он искал эту бумажку во всех уголках, двигал сундук, лазил на коленях, шарил бородой и руками: выпавшую записку ведь могло занести куда-нибудь ветром... Записку он так и не нашел и даже усомнился, была ли она, Асна-Вика, здесь, у него, в этой лачуге, под крышей... Может, ему только показалось, и все это не более чем фантазия, раскаленное воображение, страстная тоска по ним обеим – Стысе и Доле... Но тут, между желтых пятен в старом зеркале он вновь увидел одну пару глаз, горящих неистовой радостью, и вторую – в черной леденящей тоске, как полночная вода в глубоком колодце. Он резко обернулся, протянув руки: “Асна-Вика!”, но дом был пуст. Голуби ворковали на жарком закате, пахло пыльной травой, в песке поскрипывала тележка, и старик, реб-Исруэль, певуче выводил: “Альте захен! – старые вещи!”... Она, Асна-Вика, – просто наваждение, страшная и сладкая греза, обольстительная чертовщина... Но кушетка еще не прибрана, еще пахнет мятой зеленого ликера, и он, Даниэль, припадает к постели, благоухающей ее телом... И всю ночь он простоял у постели, уткнувшись в подушку, на которой она лежала.

А на рассвете, не в силах раскрыть слипающиеся глаза, он наконец уснул, но тут же вскочил от собственного крика: немцы в черных шинелях вешали его сына, Зорехла, и прекрасную Иву Бояр, которая метельной ночью, когда их с Даниэлем вели в тюрьму, сказала: “В таких испытаниях, Дани, о себе надо забыть! Переступив порог тюрьмы, опасаясь за свою жизнь или за жизнь близких, не выстоять... Тут же сломаешься!”.

И когда на рассвете, вскочив от собственного жуткого судьбоносного крика, он тут же бросился к старому зеркалу и увидел в нем глаза Вики-Асны – те самые, переполненные горящей неистовой радостью... Он тут же метнулся на чердак и стал к мольберту: наполнить глаза Хейрус радостью победы над смертью! И не только ее, Хейрус, он, Даниэль, допишет, но увековечит и те, вырубленные вековые дубы Полесья – колено Бояров; исполнит он, Даниэль, и ту, данную старику, реб-Исруэлю, клятву – увековечит его мертвые, воздетые в проклятии миру руки... Свою миссию он выполнит, его душа не погаснет на ветру – она сгорит в творчестве!

И три недели, с утра до ночи у мольберта, не мог искалеченными пальцами наполнить глаза Хейрус радостью победы над смертью; ее глаза оставались белыми, пустыми, испуганными, бессильными убежать от смерти и скрыться от нее... И тогда, потеряв всякую надежду, с ужасающей ясностью увидел и понял те слова, что прозвучали там, под луной, у морских волн: “Ваша душа не сгорит на вашем холсте”... Да, она была права, Вика-Асна”! И он, Даниэль, вновь замер перед старым пожелтевшим зеркалом, надеясь увидеть хотя бы те глаза, в которых застыла черная леденящая тоска; но даже тех глаз там уже не было – там, в зеркале, был он один, его поседевшая борода, впавшие отрешенные глаза...

И вдруг оттуда, из старого зазеркалья, раздался голос:

– Даниэль, мы не можем быть вместе. Это выше человеческих сил. Боль и тени, которые мы носим в себе, которые вопиют по ночам из наших душ, никогда не исчезнут...

И, поднявшись наверх, высыпав голубям перловку из торбочки, он снял с мольберта рамку с холстом, вынес на улицу и поджег... Он стоял, Даниэль Бояр, и ждал, пока запылают белые пустые испуганные глаза Хейрус, и песками пошел к морю. Закат угасал. В окнах далеких домиков догорали белые глаза Хейрус. Где-то там, в песках, все еще скрипели колеса тележки портного, и он, реб-Исруэль, все так же выводил:

– А-а-льте за-а-хн!

Приторно пахло гниющими арбузами, и большая муха с зеленым брюхом больно, до крови жалила в нижнюю губу – от этой твари не отвязаться... Даниэль все время изворачивался, пытаясь не потерять из виду домик, в котором она, Вика-Асна, Виктория Таль, пила с ним из одного стакана мятный зеленый ликер... Но густой туман поглотил все.

Домик исчез. А, может, его и не было? И Вика-Асна – тоже не более чем видение, пустынный мираж?..

Перевод с идиша: Альма Шин



Photo by Lev Berny - Schechtman family archive now housed at the United States Holocaust Memorial Museum, CC BY-SA 4.0, https://commons.wikimedia.org/w/index.php?curid=88664285