Фрагмент из романа «С миссией в Москву»

Обновлено: авг. 12

Борис САНДЛЕР


Глава 6


Дойв-Бер толкнул дверь и по темному, узкому коридору прошел в приемную бывшей редакции «Советиш Гезеймланд». В последний раз он был здесь, когда Всемирный совет идиша и еврейской культуры проводил свою «историческую» конференцию. Сразу бросилось в глаза, что два шкафа, где хранились ценные книги, например, все шестнадцать томов дореволюционной «Еврейской энциклопедии» Брокгауза и Ефрона, «Дер ойцер фун дер идишер шпрах» (Сокровища еврейского языка) Стучкова, собрания сочинений еврейских классиков и другие редкие издания, советские и иностранные, – уже не стоят на своем месте возле большого окна под гипсовым барельефом Шолом-Алейхема, да и сам барельеф куда-то исчез. Шкафы всегда были заперты, а ключи находились у секретарши редактора. Дойв-Бер слышал, что Эльвира уехала в Америку. Теперь за ее столом, около кабинета главного редактора, сидела незнакомая девушка.

На Крупника уставилась пара удивленных глаз. «У вас встреча?» – неуверенно спросила девушка по-русски. Гость тоже слегка растерялся. Занятно получается: Израиль в этих стенах много лет считали врагом, и вдруг его новоиспеченный гражданин заявился с визитом в Москву...

В конце восьмидесятых – начале девяностых, когда так называемая «Большая алия» набрала силу, и тысячи людей собрались в путь, в Молдавию стали приезжать гости из-за границы. Большинство из них еще в начале семидесятых оставили край, где прошли их детство и юность. На новой родине эти люди встали на ноги, и теперь им захотелось освежить память, утолить жажду ностальгии. Они мало интересовались политическими изменениями, о которых наверняка слышали у себя в стране и благодаря которым получили возможность приехать; наоборот, они искали следы отжившего свое, почти забытого вчера. Старые, полуразрушенные задворки вызывали у них радость и слезы и были им куда милее новых широких проспектов с современными многоэтажными зданиями. Примерно с такими же чувствами люди навещают родные могилы…

Может, только сейчас, услышав вопрос русской девушки, Крупник начал понимать, по какой причине он на самом деле согласился поехать в Москву: чтобы вернуться в то время, когда он пришел в литературу, впервые переступив порог редакции еврейского журнала.

Тогда, в сентябре восемьдесят первого, Крупник не просто стоял на пороге редакции - перед ним открылась дверь в мир Идиша, о котором он тогда, в свои тридцать лет почти ничего не знал, разве только в детстве...

Их было пятеро. И каждый из них, стоявших у порога еврейской редакции на Кирова, 17, оставил позади часть жизни, где идиш был чем-то наподобие игрушки, которую когда-то потеряли, забыли и не слишком стремились найти. Что подтолкнуло их к решению отдать два года жизни такой сомнительной штуке, как идиш, каждый из них объяснял по-своему.

Главная, официальная причина создать группу идиша на Высших литературных курсах, как сам Арон Лис доказывал в кабинетах крупных партийных идеологов, заключалась в том, что редакции необходимы свежие силы; кроме того, такая группа могла бы стать весомым пропагандистским аргументом во время холодной войны. А это означало, что после курсов выпускники, во всяком случае, большинство, останутся в Москве, чтобы работать в редакции. С чего Арон Лис взял, что его план сработает? Как бы то ни было, чутье конъюнктурщика и богатый опыт общения с функционерами от литературы и пропаганды подсказали ему, что какой-то шанс есть.

Итак, пятеро кандидатов. Выбирать было особо не из кого. Два молодых автора журнала, муж и жена из уральского города Пермь, не изъявили желания на два года оставить свою научную работу и детей. Поэтический дебют в «Советиш Гезеймланд» молодого русского парня из Куйбышева, Александра Самарина, произвел чересчур сильное впечатление на зарубежный еврейский мир. Известные американские и израильские писатели от восторга с ума сходили, редакторы всех ненавистных Лису журналов наперебой печатали стихи Александра. Присутствие такого ненадежного человека в группе идиша поставило бы весь план Лиса под удар.

Ефим Берлинский был частым гостем в редакции. Профессиональный переводчик с румынского, уроженец Бессарабии, он знал идиш из семьи и любил послевоенную пеструю мешанину языков и обычаев кишиневского района Табакерия, где он вырос. Через годы, приходя в еврейскую редакцию, Фима каждый раз чувствовал, как столичный шум исчезает, уступая место родным, привычным звукам. Сотрудники, многие из которых остались в душе местечковыми евреями, относились к нему с уважением: как-никак русский переводчик знаменитых молдавских и румынских поэтов, вхожий в редакции русских толстых журналов. Еврейские поэты из «Советиш Гезеймланд» робко лелеяли мечту, что, может, когда-нибудь и их песни, сыгранные на переводческой лире Берлинского, зазвучат на бескрайних просторах России.

Ожидая, когда Лис пригласит его в кабинет, он на бессарабском идише рассказывал старикам о своем отце – портном и большом поклоннике Ицика Мангера.

– Послушай, гойский рифмоплет, – копировал Ефим отцовские интонации, – головой послушай, как надо стихи писать!

Берлинский отчаянно жестикулировал, будто это помогало ему отыскивать в памяти подзабытые еврейские слова:

– Мангер – это тебе не Маяковский. Что твой Маяковский? У него же ни слова не поймешь, не стихи, а тарарам!

И Берлинский, увлекшись собственным рассказом, оглушительно хохотал.

Лис выглядывал из кабинета и, уловив, наверно, только последнюю фразу, бросал:

– Берлинский, хватит глумиться над нашим великим пролетарским поэтом! Зайдите ко мне…

Попал в пятерку и еще один переводчик, Олег Бронский. Видно, не обошлось без рекомендации Берлинского. Тоже кишиневец, тоже профессиональный переводчик с молдавского. Они были знакомы еще с юности, когда оба посещали литературный кружок при тамошней русской газете «Молодежь Молдавии». Бронский был членом Союза писателей СССР и признанным переводчиком не только современных молдавских авторов, но и классиков. Выросший в ассимилированной семье, идиша он не знал. Очень странно, конечно, что Лис позвал на такие специфические курсы человека, который не имел ни малейшего отношения ни к еврейскому языку, ни к еврейской культуре. Что касается Бронского, он из своего решения никакого секрета не делал. Главный редактор еврейского журнала растрезвонил на весь свет, что слушатели, окончив курс, останутся в Москве, и Бронский ухватился за эту возможность. Еще учась в МГУ на факультете журналистики, он мечтал остаться в столице, а такая честь в те годы выпадала далеко не каждому.

Может быть, приглашая на курсы двух переводчиков, Арон Лис уже тогда наметил или даже разработал план издать сборник переводов с идиша: прежде всего, произведения, напечатанные в «Советиш Гезеймланд», а заодно и что-нибудь из классического наследия.

И в 1985-м такой сборник вышел – первый номер альманаха «Год за годом» под общей редакцией Арона Лиса, причем не только на русском, но еще на английском и французском. В конце концов редактировать русское издание Лис пригласил совершенно постороннего человека, который, кстати, на идише ни слова не знал.

Самым молодым в группе был Матвей Черный, потом он сменил имя на «Мотл». Когда открылись курсы, он уже окончил Московский университет по специальности «этнография». Москвич, он рано стал участвовать в нелегальном еврейском движении. Сам выучил идиш и иврит. Круг его интересов был широк, но больших перспектив его профессия в Москве не открывала. Он часто заходил в редакцию, и главный редактор, которому нужны были молодые кадры, положил глаз на способного парня. А Черный, уже женатый и отец двоих детей, на два года был бы обеспечен приличной стипендией, а потом – стабильной работой в Москве.

Неужели проницательный Лис зорким глазом разглядел в начинающем этнографе поэтический дар? Как старый поэт и опытный редактор Лис слабо верил, что молодой москвич с выученным идишем способен создавать самобытные еврейские стихи. Случай русского парня Самарина – пусть не чудо, но удивительное исключение. Тем более что Матвей Черный, серьезно увлеченный еврейской культурой, не сразу раскрылся как поэт. У Лиса были на него другие виды: прежде всего, он хотел использовать Матвея как мост к молодому поколению еврейских ученых, особенно историков и этнографов…

Из боковой двери, которая раньше вела в отделение редакции, где каждый свежий номер «Советиш Гезеймланд» буквально перепахивали вдоль и поперек, прежде чем отправить в типографию, в приемную выскочил невысокий, коренастый человечек, одетый очень тепло: на байковой рубашке – стеганая безрукавка, штаны заправлены в валенки с калошами. Волосы растрепаны, морщинистое лицо заросло трехдневной щетиной. Будто сюда пришел один из тех несчастных людей, которых Дойв-Бер только что видел у метро: стоят там с утра до вечера, пытаясь что-нибудь продать. Это был поэт и редактор отдела писем Борис Фиглер. Увидев его, Дойв-Бер внезапно почувствовал, что в здании очень холодно, и заметил, что девушка, которая его встретила, тоже тепло одета.

Фиглер застыл на месте, уставился на посетителя и воскликнул:

– Крупник!.. Глазам не верю! – Он подал нежданному гостю небольшую, крепкую ладонь. – Ты же в Израиле, верно? Мы тут слышали, ты в Иерусалимском университете работаешь…

– Раз говорите «мы», – с легкой иронией заметил Крупник, – значит, редакция по-прежнему держит руку на пульсе, знает, чем живет «ди идише гас»…

– Конечно, – серьезно согласился Фиглер. – Мы ведь теперь так и называемся – «Ди идише гас»…

Он покосился в угол, где лежали перевязанные бечевкой стопки журналов, будто ожидая отправки неизвестно куда. И вдруг опомнился:

– Да что же мы тут стоим? Пойдем ко мне… – И девушке, уже по-русски: – Светочка, дай нам знать, когда главный придет.

Борис Фиглер остался последним сотрудником в журнале, носившем теперь название «Еврейская улица». Это новшество напомнило Дойв-Беру еврейский обычай: когда человек тяжело болеет или его преследуют несчастья, он меняет имя, чтобы обмануть злую судьбу. Прежний еврейский журнал явно не нуждался в такой перемене: тридцать лет его авторы благополучно творили, и жизнь била ключом под опекой государства и неусыпным оком главного редактора.

– Как ты понимаешь, катастрофа с журналом произошла тогда же, когда рухнула страна, – втолковывал гостю Фиглер, – но главный не сдался. Раненый, заплутавший в лабиринте новой нестабильной действительности, но всё равно живой! – Фиглер снял безрукавку и положил eё на массивный стол, вернее, на бумаги, которыми он был завален. – Не он – государство предало великие идеалы, за которые Лис не раз рисковал жизнью. Он напоминает мне поэтический образ лермонтовского одинокого паруса, который ищет себе место в бурном море…

Они сидели в комнате, где Фиглер когда-то проводил со слушателями курсов занятия по связям редакции с читателями. В журнале он вел рубрику «Письма читателей», которой был предан всей душой.

– Без двусторонней связи, – в своей патетической манере объяснял он будущим редакторам, – ни одно издание не сможет почувствовать пульс времени…

Тогда комната была вдвое больше, в ней было три окна, выходивших во двор. Вместе с Фиглером здесь работали два корректора, каждый за своим столом. Теперь комнату разделяла перегородка, два окна оказались на другой половине.

– Понимаешь, – казалось, Фиглер оправдывается, – сдох наш кормилец, издательство «Советский писатель», вот и приходится сдавать больше половины редакции какой-то конторе, «Ксерокс» называется… Но мы еще поборемся!

Молодые сотрудники покинули журнал, как только появилась возможность вырваться из страны; старики уехали вслед за своими детьми, кто в Израиль, кто в Америку. Фиглер остался верен редактору и изданию, которое вернуло ему еврейские мечты. Сорок лет Фиглер наступал на горло своей песне, и вот снова начал писать на родном языке.

Фиглер прошел через все советские испытания: голодал, сидел в окопе, прямо с фронта по чьему-то лживому доносу попал в ГУЛАГ, валил лес и всё равно не терял надежды. Освободившись из лагеря, начал новую жизнь, в которой о еврейском языке и думать было нечего. Очевидно, идиш обитает не в физическом теле, не в мозгe и даже не в сердце, а в душе.

Нехватку кадров Лис почувствовал еще задолго до того, как обратился к партийным бонзам за разрешением обучать новых сотрудников. Семидесятые годы оказались для журнала фатальными из-за глубокой трещины между главным редактором и некоторыми авторами и членами редколлегии. Причин для размолвок было более чем достаточно. Прежде всего, пропасть расширилась из-за отношения к Израилю, особенно после Шестидневной войны; кроме того, не все сотрудники согласны были дальше терпеть унижения и пакости от своего хозяина, хотя все прекрасно понимали, что разругаться с ним – себе дороже: останешься и без возможности печататься, и без заработка.

Фиглер, конечно, всё это знал, однако ухватился за предложение главного редактора устроиться в «Советиш Гезеймланд».

– Он герой, он гигант! – почти пел Фиглер. – Главное, чтобы журнал издавался. Главное, чтобы еврейское слово не смолкло! И я буду с ним до конца…

Речь Фиглера звенела, как клятва, как рассказ посланника, который вернулся с Востока домой, на Запад, и сообщает землякам обо всем, что видел и слышал.

Сейчас, в пустой, почти нетопленой редакции, перед ее единственным оставшимся сотрудником у Дойв-Бера возникло чувство, что он против воли играет в какой-то абсурдистской пьесе. И вот настал момент, когда он должен начать произносить свой текст.

– У вас ведь есть адреса и телефоны еврейских писателей, которые до сих пор живут в Москве…

Фраза прозвучало двусмысленно, что, кстати, вполне соответствовало форме диалога.

– Ты имеешь в виду тех, которые еще не уехали, или тех, которые еще не умерли?..

По законам драматургии, сейчас в действие импровизированного представления должен был вмешаться третий персонаж, и ни раньше ни позже из-за двери донесся голос девушки:

– Главный пришел!

– Спасибо, Светочка, – отозвался Фиглер и опять обратился к гостю: – Зайди к хозяину, а я пока адреса найду…

Выйдя из комнаты, Дойв-Бер задержался в узком полутемном коридоре. Раньше этот коридор вел к помещению, где сидели женщины – художественные и технические редакторы, «девочки», как их называли, а дальше – к просторному кабинету ответственного секретаря Иосифа Шнайдера. Теперь та часть тоже была отделена перегородкой. Если пойти по коридору в другую сторону, там раньше находился кабинет заместителя главного редактора Хаима Бергера. Дойв-Бер не удержался, заглянул.

В лицо ударил резкий запах табака. Дойв-Бер знал, что Хаим Бергер уже пару лет как ушел из редакции, но чад его сигарет, которые он, увлеченный работой, прикуривал одну от другой, до сих пор сохранился в каждом углу, в книгах и бумагах, стопками лежавших в двух книжных шкафах, а также на этих шкафах, на письменном столе, на табуретах, на широком подоконнике… Казалось, что Бергер вышел минуту назад, или, во всяком случае, что в редакции надеются на его возвращение.

Бергер и Фиглер были одного возраста, оба до войны окончили еврейскую среднюю школу и напечатали свои первые стихи в одной и той же пионерской газете «Зай грэйт» (Будь готов). Потом, как пишут в биографических очерках, их пути разошлись. Борис поступил в русский пединститут на учителя математики, а Хаим – в знаменитый Одесский еврейский педагогический институт; Бергер мечтал войти в еврейскую литературную семью. Война разрушила их планы, а гонения на еврейскую культуру, начавшиеся в конце сороковых, внесли в их биографии свои кровавые коррективы.

Бергер не бросил творчества, хотя перешел с родного языка на украинский. И снова – роковой поворот: в Москве начинает выходить еврейский журнал. Как говорится, повезло так повезло. Один вопрос: чем обернется это везение, не обманет ли на этот раз еврейское счастье? Пережитые страхи еще не совсем выветрились из памяти.

В пятьдесят лет Хаим Бергер бросает насиженное место, налаженную жизнь и удачную карьеру и опять начинает с нуля, будто надеясь связать одной нитью, разорванной двадцать лет назад, молодого талантливого поэта с теперешним сотрудником газеты «Биробиджанер штерн», а позже – журнала «Советиш Гезеймланд».

В семидесятые, когда те, кто стоял у истоков «Советиш Гезеймланд», ушли из редакции, Бергер оказался настоящей находкой. Он с жадностью набросился на работу, словно хотел за один день наверстать упущенные годы творчества, отнятые у него силой.

На курсах идиша он вел семинар по советской еврейской литературе. Когда в журнале печатали кого-нибудь из расстрелянных еврейских писателей, в биографической справке указывалось, что автор «умер» в 1952 году. Ни для кого не было тайной, что вообще произошло с большинством еврейских писателей, многие из них еще были живы и продолжали творить, но вслух об этом не говорили и в своих произведениях не упоминали. Достаточно было с горечью сказать: «В те добрые времена», и всё становилось ясно. Хотя Бергера «те добрые времена» лишь слегка зацепили, их ужасы по-прежнему стояли у него перед глазами.

Возможно, только на семинаре Хаим впервые рассказал один эпизод из своей жизни в те мрачные годы. В 1949-м в Киеве должен был выйти его первый сборник стихов на идише…

– И вдруг из издательства получаю обратно тетрадь со своими стихами, и на первой странице написано, что я никогда не смогу их напечатать, потому что издательство закрыто… – Хаим, как всегда, говорит очень тихо. Он курит, дым поднимается к пожелтевшему потолку и медленно растекается по комнате. – А за пару дней до того – меня как раз дома не было – заявляется к нам какой-то человек, якобы фининспектор, и начинает расспрашивать обо мне жену. Мы тогда в Каменце жили, и там уже слышали, что происходит с еврейскими писателями. Когда вернули мои стихи, да еще с этой прекрасной новостью, визит так называемого фининспектора стал выглядеть совершенно иначе. К счастью, была зима, в доме печка топилась. И мы с женой всю ночь сидели, читали мои стихи и жгли их в печке, страницу за страницей…

Войдя в кабинет к Лису, Дойв-Бер замешкался у двери. Лис изучал несколько лежавших на столе бумажек. Поднял голову и пристально посмотрел на гостя.

– Крупник, это вы? – будто сомневался или ожидал увидеть кого-то другого.

Указал рукой на придвинутый к столу табурет: «Присаживайтесь». Не «садитесь», а «присаживайтесь», значит, на долгий визит рассчитывать не стоит.

– Слышал, вы уехали из вашей независимой Молдовы. Мне Рашкован написал. А в златоглавую зачем пожаловали?

Дойв-Бер вкратце рассказал, чем он занимается, и немного подробней – о проекте. Лис сразу ухватил суть дела:

– Значит, вы оказались в гуще довоенной еврейской жизни. – В усталом взгляде появилось любопытство. – Для писателя это большая удача! Окунуться в прошлое – это и мучительно, и поучительно. – И сделал вывод: – Уверен, что «Советиш Гезеймланд», который выходил тридцать лет, станет важным источником для изучения еврейской жизни в Советском Союзе после сталинского террора.

Воодушевившись и оттолкнувшись от только что произнесенных слов, его мысли обрели крылья и заносились по холодному кабинету. А Лис будто подгонял их, поводя плечами, жестикулируя – согревал их и себя.

– Сейчас мы переживаем тяжелое, смутное время. Но мы встали на новый путь, и наши зарубежные товарищи понимают нас и помогают…

За несколько лет до того как «Советиш Гезеймланд» фактически закрылся, Крупник стал членом редколлегии, самым молодым в старой гвардии. Примерно раз в полгода члены редколлегии приезжали из своих городов в Москву, натягивали на лицо провинциальный кураж и, как происходило тридцать лет, с тех пор, как журнал начал издаваться, получали из «центра» дельные советы и ценные указания.

За несколько дней надо было обговорить «творческий портфель», предложенный ответственным секретарем, и обсудить планы, как «расширить круг читателей». Арон Лис, несмотря на насыщенную повестку дня, связанную с заседаниями редколлегии, не менял своего обычного распорядка. За десять-пятнадцать минут до назначенного времени секретарша сообщала: главред только что позвонил и сказал, что его срочно вызывают наверх, будет через два часа.

Никто не удивлялся, к его фокусам давно привыкли. Все знали, что Рыжий Лис делает так нарочно, чтобы показать, кто здесь хозяин. Вслух этого не говорили, но всё было ясно по бесшумным телодвижениям: кто-то качал головой, кто-то пожимал плечами, закусывал губу или крутил носом. Рассаживались вокруг редакторского стола и делились домашними новостями: о детях, о внуках. Более важных разговоров об окружающей жизни старательно избегали. Было подозрение, что в кабинете главного редактора стоят жучки, чтобы там (где надо!) слышали, о чем разговаривают друг с другом еврейские писатели. Более того, может, Лис сам сидит сейчас у себя на даче под Москвой и слушает, что говорят о нем собратья по перу. Для тех, кто жил в «те добрые времена», прошел через бредовые допросы и дикие обвинения, даже такое нелепое предположение выглядело вполне правдоподобно. Поэтому, пока ждали Рыжего Лиса, предпочитали какую-нибудь нейтральную тему, лучше всего – болезни. У тех, кто не один год провел в северных лагерях, уж чего-чего, а болезней точно хватает.

– Еще пару лет назад, – объяснял гостю Лис, – на встрече с товарищами из Всемирного совета прямо здесь, в этом кабинете, мы вместе разработали общую платформу для совместной работы на поле идиша. У нас одно наследие, «ди идише гас»… Новое издание должно было стать развитием литературно-художественных идей, которые нес «Советиш Гезеймланд». Так и получилось: акцент делается на национальном еврейском моменте… Поэтому я так и назвал новое издание – «Ди идише гас»!

Лис разошелся не на шутку, воодушевленный собственной речью. Такое случалось с ним и на лекциях в группе идиша, и на собраниях редколлегии, и, наверно, на пресс-конференциях, куда государство посылало его выступать на международной арене перед теми, кто представляет «ди идише гас» за границей. Крупник иногда думал, что в такие моменты Лису даже не важно, слушает ли его кто-нибудь: он пел для себя, как соловей в ночи. А Лис тем временем всё больше распалялся:

– Мы распахнем двери для еврейских литераторов из всех стран, разумеется, если присланные произведения будут соответствовать профессиональным требованиям. Важно понимать, что журнал – это не орган какой-нибудь политической группировки или партии. Если позиция талантливого произведения не совпадает с позицией редакции, укажем это в примечании, вот и всё… Кстати, может, товарищ Панин вам рассказывал, что мы встречались с ним у меня на даче в Переделкине, на нейтральной территории, так сказать. Полдня там провели. В прошлом номере мы напечатали эссе, которое Панин прислал в журнал. Очень умный еврей и хороший писатель… Жаль, что наш план с редактором «Ди голдене кейт» обменяться номерами так и не осуществился… – Лис на секунду задумался и закончил: – Политика – вот что мешает настоящему творчеству!

От последних слов Крупника буквально передернуло. Вспомнился номер «Советиш Гезеймланд», который вышел вскоре после событий в Сабре и Шатиле, в 1982-м. В середине номера на развороте с одной стороны напечатали фотографию убитых евреев в Освенциме, а с другой – фотографию резни в лагере палестинских беженцев в Западном Бейруте. Тогда советская пропаганда обвинила в ней Израиль. Визуальная параллель, проведенная между нацистской Германией и «сионистскими фашистами», в комментариях не нуждалась.

– А как вы относитесь к Израилю? – невольно вырвалось у Крупника. – Какова теперь ваша политическая платформа?

– К Израилю? – невозмутимо переспросил Лис, показывая тем самым, что это для него вообще не вопрос. – К Израилю я отношусь как к нормальному государству с обычными плюсами и минусами парламентской системы, которая установлена там по воле народа. Моя политическая платформа всегда была неотделима от моего творчества, от двух журналов, которые я создал и редактировал. Мое исторически сложившееся еврейское отношение к Израилю и выстраданная любовь к России, моей родине, сформировали меня как человека.

Разговор принял другой оборот, и Дойв-Бер почувствовал себя журналистом. Дружеская беседа превратилась в официальное интервью, речь Лиса стала куда сдержанней. Видно, он соскучился по интервью в своем московском одиночестве, и Крупник поддался настроению:

– Собираетесь ли вы посетить Израиль?

– С моей стороны тут нет никаких проблем. Надо только взять «авион», как говорят американские евреи, и прилететь в Тель-Авив. Потом вернуться в Москву, сесть за стол и состряпать книгу о путешествии, как я уже не раз поступал в подобных случаях… – Из-под седовато-рыжих бровей он пристально посмотрел на гостя. – Но вообще, если серьезно, желательно, чтобы творчество писателя, который работает в литературе более полувека, хоть в какой-то мере было известно в стране, куда этот писатель, может быть, и приедет…

Как только что слова Фиглера, так теперь слова Лиса предназначались не ему, одному из «молодых писателей» – это клеймо поставили на всю группу идиша, еще когда они учились в Москве, – но через него, Крупника, слова Лиса должны дойти до другой стороны «еврейской улицы», «ди идише гас». Крупник почувствовал, какую струну он затронул: это не тот Лис, публицист, который состряпал книгу о своей поездке за рубеж таким образом, чтобы те, кто отправил его в путешествие, остались довольны. Тот Арон Лис пал на полях сражений холодной войны. Нет, теперь в словах Лиса слышались искренняя боль и досада еврейского поэта. Не в привычках Крупника было дожимать своего визави, как, несомненно, сделал бы, например, редактор «Актуэлэ фрагн» Иче Шпрудлер.

– Как вы оцениваете период «Советиш Гезеймланд»? – Это был его последний вопрос.

Лис, как опытный редактор, оценил этот трюк своего бывшего ученика и снова воспрянул духом:

– Вначале периода «Советиш Гезеймланд» случилось чудо. Руководство журнала, вопреки установленному в стране режиму всеобщей подозрительности, добилось возможности действовать по еврейской пословице: Господи, держи меня на веревочке, а крутиться я буду сам. Фактически никакой цензуры не было. Это дало возможность восстановить силы еврейской литературы после кровавого сталинского погрома 12 августа 1952-го. Журнал успешно прожил тридцать два года. Теперь Бога за это благодарим, однако не секрет, что мы дорожили каждым днем - трудились и творили до последнего.

Лис опять воодушевился, опять заливался соловей в ночи, хоть и ясно было, что его песенка спета. И Крупнику вспомнилось, как однажды редактор, сидя во главе стола на заседании редколлегии, произносил пламенную речь для сонных коллег. Хотя гостиница, в которой их поселил Союз писателей, была одной из лучших в Москве, старики жаловались: «Когда меняют постель, всю ночь глаз не сомкнуть…» И вот они сидели с важным видом, вытянув ноги под столом, а самый старый, которого называли еврейским Шолоховым из-за его романа, где он в реалистической манере описал жизнь еврейских земледельцев, взял да заснул. Каждая собака знала, что у живого классика в Москве любовница, и ничего странного, что он сразу отключился, как только Лис заговорил. А чтобы было удобнее, он снял туфли. Всё равно ведь никто не видит, что там под столом. Этот «трюк» заметил его сосед, плодовитый романист и известный шутник Гирш Поляков. Ногой он подцепил туфлю и отодвинул к своему соседу с другой стороны. Тот оценил шутку, и туфля начала путешествовать под столом от одного к другому, пока не уперлась в ногу оратору.

Лис, почувствовав легкий толчок, замолчал и посмотрел под стол. Все заметно оживились. Тут проснулся классик и попытался надеть туфли. Одну нащупал, а вторая исчезла…

– Носке! – крикнул редактор. – В твоем возрасте по ночам надо спать!

Когда Крупник собирался уходить, Лис подал ему руку и с отеческой заботой в голосе предупредил: – Опасайтесь ввязываться в окололитературные дрязги, Крупник. Пишите, вам есть что сказать…